Сергей ЩЕРБАКОВ
ПРО ГУСЕЙ

Рассказ

Младшая сестра написала книгу непридуманных рассказов о своем детстве. Прочитал я и опечалился... Дядя Митя запомнился сестре только тем, что частенько просил стакан, чтобы выпить с мужиками на огороде водки. А дядя Митя, всю жизнь проработавший на лесозаготовках, почти даром обеспечивал нас вторым хлебом – дровами, и сестра почему-то не заметила его скромности и благородства: он никогда без взрослых не проходил в дом, а ведь был одним из самых близких нам родственников. Когда за праздничным столом слабодушный сосед, подученный локтем жены, не доливал ему в рюмку, дядя Митя только снисходительно улыбался: «Наливай полную, браток, я за Родину выпью!» С Великой Отечественной он пришел кавалером двух орденов Славы и медали за Отвагу, которую редко кому давали, и солдаты ценили ее чуть ли не выше звезды Героя...

Другие родственники на похоронах нашего отца, проходя мимо сестры, оказывается, сыпали в карманы платья ненужные ей семечки. Написано, конечно, образно, но эти самые люди так помогли нам, что когда мы с матерью подсчитали расходы, то оказалось денег у нас больше, чем истратили. А принесенные ими яйца, сало, мясо, мы ели потом чуть не целый месяц... Кстати, мы с мамой, про которую у сестры со снисходительной улыбкой сказано, что она говорила «твиточти» вместо «цветочки», частенько подсчитывали наши средства. Мама редко отказывала прямо, но предлагала: «Ну, давай посчитаем...», и оказывалось, что на наши сто двадцать рублей на четверых в месяц ни о каком радиоприемнике и мечтать нечего.

Лет с десяти у меня была заветная мечта – купить радиоприемник, чтобы вечером сидеть перед ним на полу, глядеть на зеленый огонек и с замиранием сердца слушать весь мир и, словно наяву, видеть далекие страны и континенты, как это делал сосед Колька Хороших. Конечно, после подсчетов я было и мечтать перестал, но однажды, зайдя в сельпо, увидал в правом углу прилавка маленький желтый радиоприемник. Он был даже без проигрывателя, но проигрыватель был мне не нужен – мне нужно было слышать весь мир; и цена его была фантастическая – всего сорок пять рублей новыми деньгами. Не дожидаясь вечера, я побежал к маме на работу – но и таких лишних денег у нас не оказалось, и года три я частенько заходил в сельпо поглядеть на свою мечту. Продавец тетя Вера уже знала, зачем прихожу, и встречала с улыбкой: «Стоит, стоит твой красавец». Из сельпо всегда не хотелось уходить – там волнующе пахло новой материей и я любил глядеть, как тетя Вера, вроде бы небрежно, брала с высокой полки тюк и кидала его на прилавок, не клала, а именно кидала, потом ловко и сильно натягивала сказочно-цветастую материю на желтую палку метра, несколько раз пеленала ее и, раскрыв железный клюв ножниц, с веселым треском быстро разрывала материю. Потом, на людях, эта сказочно-яркая материя почему-то тускнела и новая одежда сохраняла лишь слабую тень того чудного запаха сельповской материи, так что даже не верилось, что это платье сшито из нее...

Постепенно цена моего красавца упала до тридцати девяти рублей, и однажды, зайдя в сельпо, я увидал пустоту... Все-таки через два года мечта моя сбылась: наши городские родственники Раевы купили «комбайн», то есть телевизор, в котором еще были радиоприемник и проигрыватель, а свой огромный замечательный «Беларусь», узнав от мамы о моей давней мечте, они подарили нам. Каким чудом я один привез его из города, сам дотащил до дома, я даже не понимаю – просто я был счастлив, а у счастливых людей силы хватает на все. Но теперь мне уже больше, чем слушать весь мир, хотелось, глядя из окна вслед голубоглазой милой Кате, ступающей по земле так, будто она идет босиком по ласковой траве, распахнуть створки и поставить «Катарину». Она была взрослая девушка, мне же было всего пятнадцать лет, и я просто любовался на нее, но все же очень хотел, чтобы она знала о своей красоте и знала что из этого окна ее всегда провожают взглядом – хотел доставить ей радость. Поняла ли Катя, зачем распахивается окно и включается «Катарина»? Думаю, поняла – через нашу улицу был самый короткий путь из парка, где она встречалась с Кехой Васильевым, высоким кудрявым синеглазым парнем, и я, конечно, не один раз распахивал ей вслед окно и ставил «Катарину»...

Иногда Кеха провожал Катю: посадив ее на раму велосипеда, бережно объезжал даже самую махонькую ямку на нашей улице. Глядя на них, я, будто сам сидел за рулем, чувствовал, как от этой велосипедной близости страшно и сладко кружится голова. Руки держат руль, а между ними, касаясь горячим плечом груди, доверчиво сидит Катя, и совсем рядом ее нежная шея с завитками роскошных русых волос. Но нельзя было даже прижаться к ним губами, разве что, будто покачнувшись на ямке, слегка дотронуться. Такое катанье было для девушки смелым поступком, потому что глядящие из других окон люди значительно переглядывались – так в наши времена девушки катались только от легкомыслия или от большой любви: для парня это было серьезным обещанием…

 

* * *

Действительно прекрасно написано о Гале Васильевой, но опять же вкралась одна неточность, будто бы я говорил про Галю «бравенькая». Видимо, очень хотелось сестре вставить это характерное для нашего села словцо. И мне оно тоже нравится, однако про мою одноклассницу Галю Васильеву я никак не мог так сказать; про других девчонок мог и говорил, а Галя была моя первая любовь, Галя была для меня единственная и неповторимая. Но все несчастье моей любви было в том, что не один я видел, что она не просто бравенькая: если на заборе, на крышке парты, на старой березе во дворе школы было вырезано ножом, написано чернилами или мелом «Галя+Володя», или плюс Петя, или плюс Вася, то насчет мужского имени нужно было гадать, кто это, насчет же Гали можно было не сомневаться. Потому что она одна была той Галей, в любви к которой письменно признавались почти все мальчишки нашей школы от десяти до четырнадцати лет. Нет, она не была писаной красавицей, но во всем ее существе было столько весенней жизни, что только ей мне хотелось показать любимое место в лесу за второй Лыской, где багульника так много, что в мае от его цветения здесь бушует розовый пожар.

А какой голос был у Гали! Чтобы лишний раз услышать его, я, когда великодушный учитель спрашивал, кто возьмется ответить на самый трудный вопрос, громко подсказывал: «Васильева», рискуя сам нарваться на вызов, но все же чаще умный учитель с понимающей улыбкой подхватывал: «Ну, что же, Галя, отвечайте». Конечно, Галя желала испепелить меня глазами, но мне было все равно – мне так хотелось понаслаждаться ее голосом. Наверное, я полюбил бы ее, даже не видя, за один ее голос. С таким удовольствием я слушал в степи, ища глазами в голубом поднебесье, неутомимого певца русского лета жаворонка. Да я любил даже лямку ее черного школьного фартука, постоянно спадающую с ее плеча, и мне так хотелось хотя бы раз в жизни подойти к Гале и надеть эту лямку на ее плечо, но вместо этого, проходя мимо, я кидал на нее презрительный взгляд...

Правда, почему-то она ненавидела меня молча и не сказала мне ничего обидного, только иногда обжигала взглядом; а другим говорила, могла уничтожить одним словом так, что потом вся школа смеялась над незадачливым кавалером. Вовка Загоскин как-то попытался дотронуться до нее, но она, не останавливаясь, вполоборота, кинула: «Пеганый», и так эта кличка потом и прилипла к Вовке – он был веснушчатый и рыжеватый. Обо мне же она не сказала ни одного плохого слова… Зато однажды на школьном вечере Галя проходила настолько близко, что я не выдержал – взяв ее в кольцо рук, уперся ладонями в стену, так что она оказалась почти в моих объятиях, и отчаянно прошептал: «Не пропущу». И вдруг Галя ласково-долго поглядела на меня и тихо-тихо произнесла: «Не надо, Сережа». И так она нежно это сказала, что от счастья у меня закружилась голова и я, хотя прекрасно понял, что сказала-то она «надо, надо,Сережа», опустил руки и всю ночь мечтал, как мы теперь будем чудесно с ней жить. Но войдя утром в класс, я сразу увидал, как она весело разговаривает с нашим классным красавчиком Мишкой Старых, и почувствовал, что снова, помимо моей воли, лицо мое суровеет, и когда Галя, не здоровавшаяся со мной целую вечность, радостно сказала: «Здравствуй, Сережа», я молчком прошел к своей парте, и дальше все пошло, как раньше. Через год Галина семья уехала из нашего села. Правда, иногда она приезжала к нам на каникулы, и я жил только одним, чтоб подольше видеть ее. Но, увидав, демонстративно переходил на другую сторону дороги, а сам дома, спрятавшись за тюлевой занавеской, часами стоял у окна, дожидаясь, когда они выйдут со двора ее подруги Женьки Хороших, на счастье жившей напротив нас, и я мог хотя бы один-два раза в день целую минуту видеть Галю…

В десятом классе она уже не приезжала, но еще один, видимо, последний раз в жизни, мы с Галей встретились. После окончания школы, чтобы хоть немного посмотреть мир, я поехал поступать в Иркутский политехнический, и в Улан-Удэ, подходя к автовокзалу, я издалека увидал Галю. Она стояла, прислонясь спиной к белой стене, справа от входа и тоже издалека увидала меня, и ждала. Сердце мое радостно заколотилось, но вдруг я почувствовал, что снова, помимо моей воли, лицо мое суровеет. По мере моего приближения, Галино радостное лицо тоже постепенно гасло, и мы, бросив друг на друга враждебные взгляды, отвернулись. Я прошел в здание и целую вечность стоял, прислонившись к стене (наверное, почти в том же месте, только с другой стороны), проклинал свой поганый характер, уговаривал себя выйти, подойти к Гале и не мог сдвинуться с места. А когда все-таки переборол себя и вышел – Гали уже не было. Это была наша последняя в жизни встреча. Теперь мне пятьдесят два года, я живу далеко от Забайкалья – в Москве, а где живет Галя и жива ли она вообще, я не знаю. И вот даже сегодня меня мучает вопрос: почему она тогда так нежно меня назвала ? Неужели она тоже любила меня? Или в таком положении, оказавшись почти в моих объятиях, в ней попросту проснулась женщина, которая, окажись на моем месте любой другой мальчишка, так же бы нежно обратилась и к нему? Правда, теперь я вдруг вспомнил, что, несмотря на множество ухажеров, Галя почему-то ни с кем не дружила? То есть она любила кого-то, кто за ней не ухаживал? Но любила ли тогда она меня?

Часто я вспоминаю эту последнюю нашу встречу с Галей на автовокзале Улан-Удэ. Так у нее просветлело лицо, когда она издали узнала меня, а уж как я был счастлив, не высказать. Прочитав рассказ сестры, я снова увидал, как, по мере нашего сближения, темнело Галино лицо, и вдруг все понял: Галино лицо было не Галино, а это было отражение моего лица. И если бы я радостно и светло подошел к ней, то и она бы встретила меня так же. Значит, и всегда было это так. Стоило мне на том вечере проявить к ней нежность, и она сразу ответила тем же. Все было в моих руках. Она была моим отражением. Прозевал я свою первую любовь… И все-таки нет. В сердце моем еще много лет я с любовью оглядывался на Галю из каждого весенне-прекрасного мгновения моей жизни.

 

* * *

Когда я прочитал в рассказе сестры, что я будто бы сказал про Галю «бравенькая», то снова невольно вспомнил, как сестра и брат в разговорах о нашем детстве, стоило только мне заикнуться про гусей, начинали дружно смеяться и говорить, что я никогда их не пас. Сначала я спорил, обижался, а потом просто молчал, но мне было очень больно. Если бы они обвиняли меня в том, что я был груб, вспыльчив, что много горя принес матери, что плохо учился, отлынивал от всякой домашней работы, то я бы сильно не переживал – это действительно было так, но сестра и брат почему-то именно про гусей вспоминали чаще всего, что я их не пас... А я этих первых наших гусей не просто пас на зеленке у речки, но я их настолько любил, что радовался каждому новому перышку на них и все никак не мог дождаться, когда они полностью оперятся и станут самыми красивыми на нашем лугу. Я их всех знал «в лицо», по характерам. Оторвавшись от очередной книжки про землю русскую, которую я читал лежа на полушубке, я бежал впереди своего гусиного обученного войска на других гусей, которые представлялись мне крестоносцами. Как правило, мы побеждали врага. Если же вражеские гуси были намного старше и крупнее, я, конечно, вставал на защиту своих...

А осенью началась рубка моих родных питомцев. Я плакал, отказывался их есть и умолил сохранить до конца моих любимцев: вожака, благородного отважного воина, и серенького забияку. Когда же осталось четыре гуся и я понял, что скоро придет для меня самое большое горе, я снова стал гонять их на речку, чтоб они еще хоть капельку порадовались жизни, пожили счастливо, как летом. Светило равнодушное солнце, мои родные обреченные гуси грустно купались в омутке за щеблыкинским огородом, и на душе у меня было так же пусто-пусто, как на зеленке. Не было ни одного гуся, ни мальчишек пастухов, трава пожелтела, и только мертвенно голубел везде гусиный помет... Кажется, в третий выгон на речку, когда соседка старушка недоуменно спросила: «Зачем ты их гоняешь? Давно никто не гоняет – травы-то уже нету», я что-то пробормотал в ответ, а на речке услыхал над головой призывный клич диких гусей. Мои питомцы ожили, встревожились, загоготали в ответ и, замахав крыльями, неожиданно побежали по лугу что есть мочи, и вдруг оторвались от земли, и пролетели метров сто. Меня охватила радость несказанная – я понял, что не все потеряно, что еще можно спасти моих любимцев: надо научить их летать, и они смогут отправиться на юг со своими дикими родичами. Однако, как я ни бегал впереди них, как ни гонял их, они недоуменно глядели на меня, мол, где же враг, где крестоносцы, и никогда уже не взлетели. И дикие гуси больше не пролетали над нами...

 

* * *

Верно сестра написала, что мы выросли на книжках, но некоторые уроки матери я все же запомнил на всю жизнь…

Однажды в августе, после первого класса, в клубе должны были показывать мой любимый фильм «Александр Невский». Весь день я жил в предвкушении счастья, и вдруг мама сообщила, что вместо кино мы пойдем на Увал за школу собирать полынь для веников. Со слезами я уговаривал ее перенести этот поход на завтра, но она неожиданно стала необъяснимо безжалостна. В тот вечер я узнал, как горько пахнет полынь. Мама же, раз в кои веки вырвавшаяся из обыденной вдовьей круговерти, была весела и неожиданно попросила пересказать фильм. Меня поразило: как же это у нее язык повернулся. Она поняла мой взгляд и замолчала. С самого раннего детства я больше всего боялся маминого молчания – она умела так молчать, что казалось, будто навсегда разлюбила меня. И я, сначала нехотя, начал пересказывать и вскоре забыл про обиду, чувствуя себя то мудрым и мужественным Александром Невским, то бесшабашным богатырем Васькой Буслаем, то кузнецом-кольчужником, у которого собственная кольчуга оказалась на шее смертельно коротка и он, умирая за Родину, только вздохнул: «Эх, коротка кольчужка».

Мы сидели с мамой на траве, она обняла меня и сквозь слезы жалости к умирающему кузнецу я вдруг увидал, как прекрасен этот пасмурный августовский вечер; что темный сосновый лес грозно-величественно покачивается и постанывает от ветра, что он живой; что сладко пахнет медуницей (мама сказала, что она и зимой под снегом пахнет так же сладко) и родное село отсюда, с высоты Увала, видно, как на ладони. Потом всю жизнь я мысленно глядел на него именно отсюда. И вдруг я увидал, что мама моя такая молодая, красивая...

Вот этот полынный поход я запомнил как один из самых чудесных и важных моментов моей жизни. Убежден, если бы его не было, то я давно не жил бы на белом свете – много раз на краю гибели я умел послушать близких, переломить себя и спасался, и жизнь моя сразу становилась по-настоящему прекрасной и удивительной именно после переламывания себя… Но, думаю, самое главное, что благодаря этому полынно-медовому вечеру с мамой, хоть и на склоне лет, я все-таки пришел к Господу и узнал, «что должны делать сыны человеческие под солнцем в немногие дни жизни своей»…

 

* * *

Дядя Митя умирал от рака в нашей сельской больнице. За день до смерти ночью вылез в окно и добрался домой (до этого он с трудом вставал с кровати). Когда утром приехал за ним врач, дядя Митя непреклонно сказал: «Дома буду помирать». Муки у него были ужасные, и, чтобы не стонать, он в самые нестерпимые минуты начинал что-то говорить, просить у кого-то прощения. И только одна крупная слеза выкатилась из его глаза, когда мать, которую он измучил своей долгой пьяной жизнью и которая, казалось, стала безчувственна к нему, вдруг заплакала. И он сказал: «Поплачь, мамулька». О чем он просил ее поплакать? О том, что он пришел с фронта таким красивым и впереди должна была быть счастливая прекрасная жизнь. А оказалась она не такая счастливая и такая скоротечная – вроде бы совсем недавно, в позапрошлом году, пришел с войны... И он попросил: «Поплачь, мамулька».

Написала сестра талантливо (всем нам от мамы, великой мастерицы писать письма близким, знающей тысячу пословиц и поговорок, передался дар слова), и, может быть, я бы не взялся за перо, но стало мне за дядю Митю обидно... И захотелось хоть чуточку рассказать про любимых гусей, как я мечтал прокатить на велосипеде Галю Васильеву, что в мае снова зацветет за второй Лыской нежно-розовый багульник...

Вернуться на главную